Красные линии, которых нет на карте: что можно и что нельзя говорить в российских вузах
НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ ПРОИЗВЕДЕН, РАСПРОСТРАНЕН И НАПРАВЛЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ T-INVARIANT, ЛИБО КАСАЕТСЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА T-INVARIANT. 18+
Ссылка для просмотра без VPN

Какие запреты действуют сегодня в преподавании гуманитарных дисциплин в российских университетах? Как они реализуются на практике? Как преподаватели и студенты пытаются эти запреты обходить? Если список запретных тем и действий в общих чертах известен и предсказуем, то условия их регулирования становятся понятны только после детальных разговоров с преподавателями, которые провел T-invariant. Семнадцать интервью позволяют сделать предварительный вывод: несмотря на региональные, институциональные и дисциплинарные различия, основную работу по соблюдению новых запретов выполняют не проверяющие, а сами преподаватели. Таким образом, в новых условиях основным механизмом регуляции стала самоцензура, которую каждый из преподавателей отслеживает и рефлексирует достаточно подробно.

T-invariant опросил преподавателей филологии, истории, философии и культурологии (а также социолога, рассказавшего о положении на историческом и психологическом факультетах своего университета). Поэтому речь в этой статье пойдет только о гуманитарных дисциплинах: положение в социальных, естественных и технических науках устроено иначе, и мои собеседники несколько раз сами на это указывали. География наблюдений включает Москву, Санкт-Петербург, Екатеринбург, Пермь, Челябинск, Самару, Тюмень, Воронеж, Иркутск и Новосибирск. Среди представленных институций — столичные и региональные классические университеты, педагогические вузы и крупные политехнические учебные заведения, ставшие недавно университетами полного цикла.

Главные новости о жизни ученых во время войны, видео и инфографика — в телеграм-канале T-invariant. Подпишитесь, чтобы не пропустить.

Все разговоры состоялись в августе 2026 года, до начала учебного года. Эта выборка не претендует на репрезентативность. Преподаватели, согласившиеся говорить на такую тему даже на условиях анонимности, шли на определенный риск. Да и само их согласие на разговор, по-видимому, означало, что они видят и признают проблемы со свободой преподавания и хотят их обсуждать. Расхождения между оценками респондентов намеренно не сглаживаются. Однако в собранных интервью оказалось гораздо больше сходств, чем различий.

T-invariant признателен всем респондентам за то, что они откровенно поделились своими наблюдениями и размышлениями.

Хронологические рубежи

Когда преподаватели впервые столкнулись в своих вузах с ограничением содержания курсов или регламентацией публичного поведения? Первым важным хронологическим рубежом в нескольких ответах стал конец 2011 — начало 2012 года (период бурных общественных протестов в больших городах, пришедшихся на время между парламентскими выборами 2011 года и президентскими — 2012-го). «Я бы сказала, что где-то года до 2011-2012-го мы практически не имели никаких дел с администрацией… А потом, по моему личному наблюдению, стала складываться очень сильная вертикаль, такая бюрократическая. И она влияла, давила довольно сильно… Директора департаментов стали просто местом трансляции сверху, почти лишенным всякой инициативы, всяких прав. Заведующие кафедрами тоже потеряли возможность на что бы то ни было влиять, кроме общей трудовой дисциплины. Поэтому, мне кажется, тема СВО скорее влилась в эту уже подготовленную, очень удобную бюрократическую структуру. Два процесса как-то встретились и наложились так, что теперь даже трудно понять, за какую ниточку надо дергать».

Как запреты превращаются в самоцензуру. Иллюстрация: T-invariant

Преподаватель крупного регионального университета (бывшего политехнического института) связывает с тем же периодом ужесточение правил посещения зарубежных конференций и служебных поездок за границу, даже если они не финансировались российской стороной. «…Нужно было прийти в соответствующий отдел с текстом доклада — непременно на русском языке. По-видимому, в большей степени это касалось физиков, химиков и прочих, кто был связан с какими-то тайнами, но нас, всех гуманитариев и историков в том числе, тоже обязали это делать… Мы, в общем, плевались, возмущались, но в какой-то момент нам сказали: надо, — и мы стали с этим ходить». По словам того же преподавателя, после возвращения нужно было заполнить анкету-отчет: «Это была маленькая, совсем крошечная бумажечка, похожая на анкету или вопросник, формата, наверное, половинки А4. И там были странные вопросы… с кем вы контактировали, какую информацию получили от них, какую информацию передали… Я один раз это прочитал и больше ни разу так с ними не пошел — и нам это сходило с рук, поскольку мы к государственным тайнам никакого отношения не имели».

Преподавательница из Сибири датировала 2012-2014 годами начало необратимых изменений в своем университете:

«Критичными стадиями до 2022 г. для меня были не события вузовской жизни, а процесс над Pussy Riot и история с театральными запретами. В обоих случаях принципиальным я считаю тот факт, что цензуру и даже репрессии, суды прямо или косвенно поддержала часть интеллигенции, в том числе ученые и преподаватели. Это, мне кажется, фатально изменило атмосферу в целом, уничтожило иллюзии солидарности».

Вторым хронологическим рубежом в нескольких интервью стало начало 2021 года. Преподавательница русской литературы, много лет работающая в педагогическом вузе, вспоминает, что после короткой поездки на зарубежную конференцию, пришедшуюся на дни, свободные от преподавания, она получила серьезные нарекания «на уровне ректора, начальника отдела кадров, юриста» за то, что, уехав, не взяла отпуск за свой счет, при том, что предварительно уведомила о своей поездке проректора по науке и получила разрешение. В некоторых вузах на тот же период пришлись закрытие диссертационных советов и смена администрации, в которой ведущую роль стали играть люди, «далекие от учебного процесса» . 

Преподаватель московского вуза упоминает пандемию как время, когда «все стали осторожнее». По его словам, разразившиеся в этот период скандалы, связанные с публикацией компрометирующих сведений об отношениях некоторых преподавателей со студентами показали, что «многое можно скрыто записать и разместить в соцсетях… это было до любой военной цензуры».

Никто из опрошенных преподавателей специально не упомянул введенные в марте 2022 года статьи Уголовного кодекса о «фейках» о вооруженных силах и «дискредитации армии». Лишь одна респондентка косвенно сослалась на законодательные ограничения: «Нам сказали, что есть теперь определенные законы. Пожалуйста, не нужно ничего делать, что их нарушает».

Общий мотив этих рассказов — постепенный, накопительный характер изменений во внутренней коммуникации преподавателей и работе со студентами. «Нельзя сказать, что какая-то вот линия водораздела была, что была какая-то дата, после которой все вдруг стали единогласными. Это вот такой долгий процесс и изнутри его трудно отрефлексировать…»

Правила есть, но их никто не знает

Новые запреты чаще всего транслируются не через приказы и распоряжения университетского начальства, а в виде устных рекомендаций руководителей структурных подразделений. Опрошенные преподаватели единодушно — и почти в одних и тех же терминах — описывают эту ситуацию как размытость правил, при которой ответственность за содержание курса, статьи, студенческой работы полностью перекладывается на преподавателя. «Содержание работ студентов никто из сотрудников подразделения не проверяет — это зона ответственности научного руководителя. Однако требование загрузки научных работ на сайт вуза — и студенческих, и преподавательских — делают их незащищенными от мониторинга на предмет запрещенных тем, слов и имен. Преподаватели это понимают». Принципиальная неартикулированность правил порождает неуверенность и дезориентированность: «Пропали ясные, очевидные механизмы, где я понимала, кто мне что заказывает, что от меня хотят, кто заказчик, кто меня контролирует, перед кем я отвечаю. Вот это все стало пропадать». Другая моя собеседница была еще резче в своей оценке: «У нас игра без правил. Никто тебе ничего не запрещает, но ты должен сам знать, что можно, а что нельзя. Это от тебя зависит — и это бесит. Мы должны сами догадаться, что вчера было можно, а завтра уже нельзя, или наоборот». 

Запреты не оформляются письменно, а инстанции, которые могли бы их разъяснить, стараются избегать прямых формулировок. В одном из московских вузов руководители среднего звена просто вышли из преподавательских чатов, чтобы не отвечать на острые вопросы. «Транслируется все это не письменно: всего письменного боятся — боятся пересылки, распространения. Поэтому опять в ходу телефон, телефонные разговоры: “позвоните”. Думаю, это связано просто со страхом случайной пересылки, копирования, документирования формулировок». Там, где чатов нет вовсе, остаются «либо почта, а почта очень скомпрометирована, либо бесконечные кулуары, бесконечные сплетни; то есть уже очень трудно отличить, где, скажем так, какое-то сформулированное на общем собрании распоряжение… а где уже все остальное». Часто запрет подается как забота и облекается в достаточно мягкие формулировки вроде «обратите внимание», «зачем нам неприятности?» 

Поскольку идеологические запреты постоянно обновляются (причем с разной скоростью), это усиливает ощущение дезориентированности:

«Ты не знаешь, чего ждать, и твое непосредственное начальство не знает, все перестраховываются, глядя и назад, и вперед»; «мы живем в таком ощущении непонятного сотрудничества, непонятных схем — я говорю про администрацию. То есть какая будет реакция, предсказать невозможно».

Некоторые респонденты допускают, что обвинение в нарушении запретов может использоваться и во внутриуниверситетских конфликтах — например, при смене руководства или продвижении собственной «команды»: «Я считаю, что это косвенно связанные вещи — твои политические ошибки или превышение возможности свободно транслировать свою точку зрения, — и твоя нежелательность. Нежелательность может быть связана и с другими вещами: приходит другая команда и расставляет людей на свои места, или это просто волюнтаристское решение — кто-то зачищает место под кого-то по своим причинам. То есть механизм этого мне неизвестен, неясен, непрозрачен, и спросить о нем неоткуда. Таких демократических процедур не существует».

Собеседники старшего поколения подчеркивали, что нынешняя ситуация выглядит гораздо менее понятной и в определенном смысле более угрожающей, чем позднесоветская. «Там были правила, а здесь правил нет. Тут полный беспредел и абсурд». Другая преподавательница специально пояснила, насколько далеко современная ситуация ушла от советской: «…все говорят, что советское вернулось, — а мне кажется, что аналогия помогает только как инструмент анализа, а ситуация реально очень сильно другая». 

Ситуацию осложняет и то, что регулирование отличается от вуза к вузу, от кафедры к кафедре: «…единой системы запретов пока нет, каждый вуз выстраивает свою». Даже в пределах одного города «ситуация очень-очень разная, если говорить о внутренних предписаниях и указаниях». Обмен информацией между структурными подразделениями, где люди не слишком доверяют друг другу, часто ограничен: «…[на своей кафедре] мы, в общем-то, откровенны, делимся и так далее. А на остальных — и это тоже показатель — коллеги не очень делятся информацией о том, что можно, что нельзя, как студенты на что реагируют».

Проверка на бдительность

Главное изменение в содержании преподавания, требованиях к студенческим работам и исследовательской деятельности касается упоминания (или неупоминания) лиц и организаций, признанных в РФ иностранными агентами, нежелательными, террористическими или экстремистскими, а также любого контента, который может быть расценен как «ЛГБТ-пропаганда» или порнография. 

По словам респондентов, проверка работ на упоминания иноагентов проводится в МГУ как минимум с 2024 года, а в некоторых других вузах началась еще раньше. Один из собеседников рассказал, что некоторое время назад ВАК не утвердил решение диссертационного совета о присвоении кандидатской степени — «из-за того, что в диссертации … не были помечены «иноагенты», на которых были ссылки. Диссертация очень качественная… я читал автореферат и слышал отзывы тех, кто был на защите…» В некоторых вузах требование маркировать упоминания иноагентов — единственное официально доведенное до преподавателей ограничение такого рода.

Подозрение в «пропаганде ЛГБТ» карается, по словам опрошенных, гораздо строже, чем неупоминание иноагентского статуса. «Мы просто постфактум узнаем, что девочки сделали выставку — и с ними не продлили договор. Или, например, один человек прочитал лекцию о гомосексуальных отношениях в Советской армии — и его выгнали с работы».

Локальные запреты на упоминание имен некоторых исследователей или писателей существовали в вузах задолго до 2022 года. Один из преподавателей вспоминает, что еще в 2000-е в одном из вузов филологам не рекомендовали цитировать работы Евгения Добренко и Зеева Бар-Селлы: «Но всегда такого рода ограничения доводились до сведения авторов устно — и через посредников».

Сегодня, помимо локальной запретительной практики, существует и повсеместная. Однако строгость соблюдения этих запретов, как и формы возможного упоминания лиц и организаций, признанных иноагентами/нежелательными/экстремистскими, варьируются не только от вуза к вузу, но даже от факультета к факультету, от программы к программе. В двух интервью преподаватели одного и того же университета по-разному описывали действующие у них правила. Один считал допустимым упоминание таких лиц и организаций в учебных программах и студенческих работах при наличии «звездочки» — указания соответствующего статуса в скобках или сноске. Другой утверждал, что, согласно распоряжению, полученному руководством его подразделения в 2025 году, запрещено любое, даже маркированное упоминание. По его словам, это связывали с поправками к закону «О контроле за деятельностью лиц, находящихся под иностранным влиянием», вступившими в силу 1 сентября 2025 года (ст. 11).

Несколько собеседников специально отслеживали и сравнивали запретительные меры, существующие в разных институциях, и приходили к выводу, что практики полного запрета на упоминание, цитирование, использование в научной работе часто исходят от руководителей конкретных организаций — вузов, журналов, библиотек. Реакция на эти требования может быть разной: «Это, конечно, позорно, но подставлять издательство или журнал тоже не будешь», «Когда мониторишь журналы, куда послать статью (у нас теперь требуют WoS и Scopus — парадокс, да?), часто сталкиваешься с четко сформулированным требованием: не упоминать иноагентов! Сразу ухожу с этой страницы».

Серьезные споры возникают тогда, когда ключевые работы на темы, по которым защищаются курсовые, дипломные и диссертационные работы, написаны «иноагентами». Членов советов и комиссий может в равной мере возмущать и включение работы автора-иноагента в библиографию, и ее игнорирование. «Я с этим многократно сталкивался, когда речь шла, предположим, о национализме в позднем СССР: начинали ли обсуждать «Русскую партию» [Николая] Митрохина — можно, нельзя, нужно, не нужно? Это одна из таких прямо красных тряпок для многих».

Актуальные видео о науке во время войны, интервью, подкасты и стримы со знаменитыми учеными — на YouTube-канале T-invariant. Станьте нашим подписчиком!

В таких случаях научные руководители и администраторы придумывают для студентов обходные маневры: «…ссылки на работы «иноагентов» даются не на [сами] статьи, а на сборники, где они опубликованы; из библиографических описаний устраняются имена иноагентов — редакторов или нежелательных организаций, на базе которых вышли исследования… Это, конечно, игра с огнем, но все надеются, что поиск идет по ключевым словам — эти ключевые слова и удаляются из работ или заменяются эвфемизмами».

Одна из респонденток рассказала о неудачной попытке такого обходного маневра. Она отправила в журнал статью, совместно написанную «невинным» автором и автором-иноагентом и поставила необходимую «плашку» об иноагентстве второго: «От редакции получила условие публикации — убрать. Что я сделала? Убрала [автора-иноагента], оставила одну фамилию… Не прошло».

Отдельная трудность связана со скоростью обновления реестра: новый статус автор может получить уже после сдачи книги или журнала в печать. В таких случаях редакторы и администраторы рассчитывают, что датой публикации можно будет объяснить отсутствие маркировки. Для редакторов, составителей и сотрудников библиотек постоянное обновление реестров иноагентов и нежелательных организаций — источник сильнейшего стресса. «Каждый конец недели оказывается стрессом, потому что в типографии может оказаться книга, в которой без звездочки упомянут кто-то, кого объявили иноагентом в эту пятницу… — и могут быть проблемы, штрафы и прочее. Это первое, что обязаны отслеживать. В вузах я с этим не сталкивался; сталкивался в библиотеке — особенно в связи со студентами, которые подрабатывают в библиотеке и которые в ужасе от того, что каждую неделю что-то изымается из общего доступа. Они обязаны это отслеживать».

Расширительные толкования

Многие респонденты отмечали, что администрация и отдельные преподаватели вузов трактуют существующие ограничения гораздо шире, чем того требует действующее законодательство. Запрет на упоминание авторов, чьи работы могут быть определены как «пропаганда ЛГБТ», в некоторых университетах распространился на проведение собственных и освещение чужих гендерных и феминистских исследований.

«У нас постепенно вычислили все программы, связанные с гендерными исследованиями, квир-исследованиями, исследованиями интерсекциональности в литературе»; «…чем дальше, тем больше становилось понятно, что с гендерной проблематикой в определенных аспектах лучше вообще не соприкасаться».

О похожих ограничениях в психологии и социологии рассказывали историки и филологи, сотрудничающие с представителями этих дисциплин (сами психологи и социологи для этой статьи не опрашивались): «…в тематике конференций, школ, онлайн-курсов в центральных вузах и научных институтах… появился сильный акцент на традиционные ценности. Из учебных курсов убрали тему домашнего насилия. Курс гендерной психологии… убрали еще до войны… закрыли ресурс по этой теме на электронной базе источников, открывая кому-то из студентов доступ по индивидуальной просьбе. Но такие просьбы бывают не столько от студентов психологического факультета, сколько, например, от филологов, которым тоже читается общая психология и у которых живой интерес к гендерной тематике». Любая репрезентация сексуальности — это «серая зона», «никаких инструкций нет, все (само)цензурируются рандомно». Именно поэтому «преподаватели стараются не подставлять под удар студентов и согласуют им темы максимально безопасные в актуальном контексте. Тем более что темы проходят согласование руководством подразделения и могут быть возвращены на доработку».

На некоторых специальностях и факультетах требования затрагивают даже терминологию: редакторы и руководители кафедр требуют исключить слова иностранного происхождения. И здесь мы видим серьезное расхождение в том, что подвергается цензуре у философов, культурологов и филологов и что у историков. По признанию представителей литературоведческих и философских кафедр, их дисциплины «…такие оторванные от действительности, чисто про искусство, про созерцание, и пока вот мы в этом находимся, как будто бы, не как историки, к нам такого внимания действительно нет». Поэтому их начальство интересуется в основном терминами и собственными именами — «методология, оптика, содержание вообще никого не интересуют».

Историки описывают другой тип ограничений: внимание здесь может быть направлено не только на имена и терминологию, но и на интерпретацию отдельных исторических сюжетов: «…всякое сотрудничество с Западом в разных форматах… борьба с голодом двадцать второго года, Американская администрация помощи — не упоминается или упоминается мельком. Но теперь это еще связано с именем [Александра] Архангельского, с его фильмом о голоде… естественно, вокруг Великой Отечественной войны — [две тысячи] четырнадцатый год уже все сделал в этом смысле. А там — все подряд: чуть в сторону — и “фальсификация.” С ГУЛАГом помягче, чем с Великой Отечественной, но тоже тенденция есть, и тоже она уже старая». Все большей цензуре подвергаются сюжеты, связанные со сталинскими этническими депортациями. Пока — на уровне книгоиздания, но, скорее всего, эта тенденция скоро проявится и в образовании. 

Те же ограничения возникают и у историков советской литературы, если они выходят с выступлениями на широкие площадки. Аспирант одной из респонденток должен был выступать на вечере памяти писателя, принадлежавшего к одному из репрессированных (депортированных) в сталинское время народов — «аспиранта попросили говорить только о творчестве, но не упоминать о репрессиях, он отказался от участия». Преподаватели боятся, что расширяющиеся запреты скоро не оставят им никакого пространства для маневра: «…круг возможностей еще больше сужается, т.к. теперь не отдельные люди, но целые вузы объявлены враждебными, целые страны —недружественными, организации — запрещенными. Бедные преподаватели зарубежной литературы…»

Запрет определенных действий

Так в действующем российском уголовно-процессуальном кодексе называется одна из мер пресечения в отношении подозреваемого или обвиняемого. Как правило, такая мера налагает обязательство являться по вызовам дознавателя или следователя, не встречаться со свидетелями по делу, не пользоваться мобильной связью и интернетом. В последние годы многие сотрудники российских государственных учреждений оказались под запретом определенных действий положении, хотя и иначе, чем подследственные, и вузовские преподаватели — не исключение. 

«Оказывается, мы обязаны находиться на рабочем месте, а в выходные должны согласовывать выезд [из города] с начальством», — рассказывает преподаватель московского вуза. Об ужесточении трудовой дисциплины говорили также профессора из университетов Урала и Сибири.

Их коллеги из других российских регионов упоминали постоянный контроль и съемки занятий на камеру. Среди относительно новых ограничений — запрет для преподавателей на административных позициях вести аккаунты в социальных сетях, необходимость согласовывать с руководителем подразделения статьи, которые впоследствии могут быть поданы на конкурс академических надбавок, а также кандидатуры всех приглашенных лекторов. В отдельных вузах существуют и «стоп-листы» нежелательных приглашенных спикеров. 

Но самое серьезное ограничение касается международного сотрудничества и зарубежных поездок. Об их сокращении и исчезновении с горечью говорили многие респонденты: «Я видела воочию, как менялись формы ежегодных индивидуальных и секторских отчетов. Как появилась графа, требующая отчитываться за контакты с зарубежными учеными и о командировках. Теперь вообще в нашем университете нельзя поехать в загранкомандировку, чтоб предварительно не пройти беседу в спецотделе»; «…осталось буквально считанное число личных контактов, но они сугубо личные — типа «здоровья, с Новым годом». А совместных проектов, грантов уже давным-давно нет…»

Красные линии: война и оккупация

Помимо запретов, появляются и новые требования со стороны руководства университетов. На уровне содержания курсов пока это внедряется локально. Например, в курсы по психологии «включены разделы по работе с комбатантами и их семьями и про традиционные ценности».

Жесткая регламентация содержания, по признанию многих собеседников, касается в первую очередь нового курса «Основы российской государственности», введенного как обязательный по всем университетским специальностям. «Его вводили громко, с многочисленными собраниями, обсуждениями, с какими-то — никогда такого в университете не было — “варягами”, которые начитывали эти курсы, и люди, которым было назначено читать, должны были прямо записывать и потом транслировать то, что те говорили. И люди, которые читают эти курсы, не могут принимать зачеты как хотят, придумывать какие-то свои формы — задавать можно только те вопросы, что назначены, и проверка тоже регламентирована». «Им было сказано: шаг вправо, шаг влево — расстрел, вы должны излагать только то, что у вас в учебнике написано».

Подписаться на нас в социальных сетях

Тем не менее и здесь существуют обходные маневры и «тактики ускользания». «На хороших кафедрах умные заведующие избавляют от этого курса преподавателей. Там есть всякие хитрости: какое-то количество часов можно убрать на самостоятельную работу, какое-то — на региональный компонент. В общем, это выглядит так: просят либо ассистентов, либо аспирантов, объясняют — “надо, что ж делать”». 

Однако ожидания преподавателей, особенно в региональных вузах, вполне пессимистические. Некоторые из них «со страхом ожидают, когда начнется заявленное [министром просвещения] Кравцовым введение единого курса и учебника по философии [для педагогических вузов] — в этом случае придется отказаться от преподавательской работы». 

Самые болезненные и «триггерные» вопросы для преподавательского сообщества сегодня — поездки на оккупированные территории и агитация студентов за заключение армейского контракта. «Требуют, чтобы ездили преподаватели, но, к счастью, решили, что все же лучше не надо отправлять преподавателей с кафедры, а лучше найти желающих на другой программе или нанять кого-нибудь по ГПХ [договорам гражданско-правового характера]». Один из респондентов рассказал, что его коллеги готовы уйти с работы, если от них потребуют агитировать студентов за заключение военных контрактов: «Это та красная линия, которую нельзя переходить». Но при этом, по словам собеседников, эти разнарядки пока не затронули персонально ни лично их, ни их ближайших коллег. «Мы еще имеем возможность игнорировать эти странные письма, которые нам не нравятся, — просто делаем вид, что такого не было».

Самоцензура как здравомыслие

В обсуждении современной образовательной политики, запретов и опасных тем неизбежно возникает тема самоцензуры. Большинство респонднтов признавались, что прибегают к ней, чтобы обезопасить себя, своих студентов и свою кафедру (факультет): «…любой чувствительный момент, любая фронда, любая ошибка может стоить всем нам жизни. Это как бы круговая порука…» Другой собеседник резюмировал, что самоцензура неизбежна «в ситуации, когда донести на тебя может любой — и дорогой коллега, и уважаемый студент… нет смысла говорить в аудитории то, что думаешь, поскольку аудитория тотально ненадежна». В то же время некоторые преподаватели говорили, что в силу то ли особого положения своего университета и факультета, то ли специфики дисциплины и исторического периода преподаватели пока не почувствовали никакого внешнего давления и преподают свой предмет так же, как преподавали его и раньше: «…я занимаюсь русской литературой девятнадцатого века, поэтому у нас, собственно говоря, никаких проблем с этим как бы нет…», «Я, например, веду курс по [названа тема курса] — там сложных тем более чем достаточно. Могут ли после чьей-то жалобы запросить у меня методические материалы, провести беседу, не утвердить курс на следующий год? Наверное, да. Нужно ли в таких случаях упреждающе исключать острую тему из курса? Зависит и от темы, и от преподавателя. Тут каждый сам решает».

В интервью заметно изменился и сам словарь разговоров о преподавательской работе: в нем теперь появляются слова «отслеживать», «избегать», «быть осторожнее». Дополнительную нагрузку в изменившейся информационной и коммуникативной среде создают родители студентов, ранее почти не возникавшие в рассказах об университетском преподавании. «Рекомендовала студентам посмотреть фильм (не обязала, а рекомендовала). На следующем занятии одна отличница говорит: фильм на ютубе, ютуб запрещен, VPN она ставить не может, ей не разрешают родители, у папы такая работа, что наши телефоны все время на проверке. Теперь и с такими рекомендациями надо быть осторожной, родители тоже бдят».

Ни один из опрошенных преподавателей не вспомнил случаев недопуска к защите курсовой или выпускной квалификационной работы, о снижении оценки или публичном скандале, вызванном нежелательной темой или идеологически неприемлемой трактовкой. При этом подобные случаи упоминались в связи с диссертационными защитами. Все «триггерные» и опасные элементы из тем и текстов «вычищаются» заранее — и многие описывают эти меры как естественный механизм подстраховки: преподаватели защищают студентов, студенты — преподавателей, администраторы — своих подчиненных.

Отношение к самоцензуре различается: одни говорят о ней с сожалением и горечью, другие воспринимают ее как неизбежное и здравомысленное решение, третьи — как чрезвычайно раздражающий фактор: «…ты должен сам знать, что можно, а что нельзя. Это от тебя зависит — и это бесит». 

Несмотря на различия в оценках, все собеседники рефлексируют и то, как меняется их поведение в аудитории, и моменты, в которые они жалеют об излишней открытости или откровенности, недозволительной в сегодняшних условиях: «…меня постоянно заносит, и я себя в конце консультаций периодически одергиваю и думаю: не сказала ли я чего-нибудь лишнего? Я говорю непрямо, но масса же есть вещей, которые связаны с методологией, с употреблением разных западных теорий, с критическим анализом, с критическим отношением, — масса вещей, к которым мы привыкли как к профессиональным. Вот я себя потом одергиваю, вспоминаю: не сказала ли я чего-нибудь такого, лишнего. Но ни по реакции студентов, ни по последствиям я ни с чем не сталкивалась». Тот же глагол использует и другая респондентка: «…меня “несет” в аудитории. Я “работаю” над собой, но иногда это неконтролируемый процесс». 

Многие преподаватели описывают процесс самоцензурирования как тотальный:

«…у меня полное ощущение, что полным ходом идет самоцензура — даже с коллегами, довольно близкими, на кафедрах, где идут нормальные разговоры… Приходится время от времени себя за горло держать. Я все время вижу вот эту осторожность: типа зачем про это говорить, давайте не будем. Даже и не так это говорится — “давайте не будем”, — а просто как-то собеседник раз — и перескочил на другую тему, раз — пауза, а потом пошло дальше. Вот такого очень много. То есть появились даже не точки, а зоны, которые могут послужить напряжению, конфликтам, даже мягким, или просто спорам, — и все это заранее убирается».

Преподаватели, работающие одновременно в нескольких вузах и на разных специальностях, говорят, что степень осторожности зависит и от конкретного университета, и от студенческой аудитории. «Как я могу делать курс, в котором речь идет о работе с прошлым, если я не затрагиваю работ NN? (здесь респондент упоминает имя исследователя-«иноагента». — T-invariant) Поэтому он у меня в курсе есть — со звездочкой. А вот в том вузе, где я знаю, что есть традиции доносительства, у меня, соответственно, нет курса о памяти — я его не предлагаю». Схожим образом характеризует ситуацию другая информантка:«Очень отличается атмосфера в аудиториях и, соответственно, реакция на события студентов. Работая в вузе N (особенно с магистрантами), чувствовала себя в своей среде. В вузе NN — наполовину. В вузе NNN — бросается в глаза «правильная» позиция всех студентов. Живу с постоянным чувством, что завтра мне прилетит».

Напряженная рефлексия собственного меняющегося поведения приводит даже к созданию своеобразных теорий современной интеллектуальной самоцензуры: «В социологическом ключе, думаю, интересно указать на два обстоятельства. Первое — прогностическое самоограничение («дуем на воду»). Стоит ли писать про поэта N главу диссертации, если, учитывая его позицию, есть шанс увидеть его в списках Минюста? Стоит ли упоминать в названии магистерской Телеграм и не лучше ли его обозначить как «соцсети»? Второе — ретроспективное исправление. Когда работы с «сомнительной» проблематикой или о «сомнительных» авторах, написанные в последние лет десять, для сохранения коллегиальной репутации прячутся, а упоминание о них отовсюду удаляется». Сколько свободы остается между прогностическим самоограничением и ретроспективным исправлением, зависит и от области специализации, и от личной смелости. Понятно только, что с каждой новой запретительной мерой степень этой свободы неуклонно сокращается. 

Студенты: без споров, но с жалобами

Отдельной темой в беседах с работающими в России преподавателями были студенческие жалобы и доносы. При этом сами респонденты со студенческими доносами не сталкивались, но опасаются их, ссылаясь на случаи на соседних факультетах и программах: «Когда я начинаю что-то проповедовать, я думаю, что в аудитории, где сидит сто — сто двадцать человек, обязательно найдется пара людей, которые придерживаются диаметрально противоположных взглядов. Поэтому если говорить про донос — у нас на программе такого не было. Именно у нас. Но коллеги рассказывали, что жалуются в учебную часть — на преподавателя непосредственно». 

По словам некоторых собеседников, изменился и механизм подачи студенческих жалоб.

«Раньше они приходили к заведующему, говорили коллективно, что их не устраивает тот или иной преподаватель по таким-то причинам… И все на месте решалось. Теперь они пишут сразу ректору. Или чуть ли не президенту — я даже не знаю, куда они пишут».

При этом, по наблюдению респондентов, сугубо идеологические жалобы встречаются редко. Если студенты и указывают на идеологическую неблагонадежность преподавателя, то только в связке с жалобами на завышенные требования или необъективность оценки.

Почти все преподаватели замечают, как сильно эволюционировали студенческая психология и коллективное самосознание. «Студенты как-то вообще перестали спорить», — замечает одна. Другая отмечает, что студенты «легко улавливают напрашивающиеся аналогии, когда речь заходит о войнах, неравенстве, государственном насилии, цензуре», но все же «осторожно это выражают, по сравнению с прошлыми поколениями». В итоге студенты в этих рассказах выглядят еще более закрытыми и склонными к самоцензуре, чем преподаватели: «Это уже поколение, которое прошло через вопросы по обществознанию, касающиеся последних событий. И они умеют отвечать со скрещенными пальцами. В общем, они умеют все… Они не смеются — то есть иронизируют, но с очень грустной миной».

Среда необитания

Почти все респонденты, оценивая обстановку в своем университете и в российском гуманитарном образовании в целом, говорили о стагнации или деградации. Характерны были формулировки вроде «все буксует», «нет развития», «опровинциаливание», «совершеннейшая депрофессионализация», «уровень падает… не то что падает — он рушится, вот как эти стены Мордора», «если выдать сегодняшние работы за работы двадцатилетней давности, никто не заметит», «сильный специалист уехал, а [его место] заняли люди-оппортунисты, которые как раз-таки просто начали формально исполнять квалификационные требования».

Собственное состояние респонденты описывают как подавленное, разрушительное для психики. В их рассказах часто встречаются жалобы на одиночество, на сужение круга профессионального и личного общения и коммуникативной среды в целом: «Любое сообщение — то-то запретили, то-то изъяли, там скандалы — прямо кажется, что круг сужается…». Многие говорят о невозможности обсуждать с коллегами болезненные политические вопросы: «…Из коллег друг с другом на эти темы не разговаривает. Взорвись за окном университета бомба — будут вести себя так, как будто ничего не случилось». 

Большинство сохраняет общение только в узком кругу доверенных друзей — и счастье, если среди них есть коллеги по университету: «…Я продолжаю откровенно разговаривать только с теми, с кем дружу всю жизнь, — это четыре-пять человек…» 

Без будущего

Оценивая динамику настроений и собственного психологического состояния, более молодые преподаватели говорят о приспособлении к новой ситуации и рутинизации: «…острые пограничные переживания 2022 года уже затерлись… эмоциональных сил нет, чтобы жить в вечной драме». Представители среднего поколения не видят для себя никакого будущего ни в России, ни на Западе: «…многие преподаватели уже понимают, что уехать в Европу, в Америку тоже бессмысленно, потому что там уже никто никого не ждет. Состояние во многом апатическое». Не видят они хорошего будущего и для своих молодых коллег: «Очень жалко тех, кто только начинает преподавание, мы-то хоть успели поработать в нормальных условиях». А представители старшего поколения, продолжая ужасаться происходящему, все же держатся за возможность общаться со студентами и помогать им развиваться — интеллектуально и личностно. Но в целом эмоциональная динамика воспринимается как нисходящая: «Когда все началось — после шока (что все напрасно — разговоры об искусстве, литературе, исторических кульбитах) пришло убеждение, что хоть так я буду делать свое дело, мол, капля камень точит. Сегодня не покидает чувство, что все напрасно и бесполезно».

Если прошедшие четыре с половиной года существования в ситуации усиливавшихся цензуры и контроля воспринимаются как «непросто, но все еще переносимо», то в связи с предстоящим учебным годом несколько преподавателей выражали непреходящую тревогу. «Если будет так, как до сегодняшнего дня, — это тяжело. Тяжело, потому что все кругом сгущается. Ну, как-то это несешь: работаешь с преподавателями, со студентами, общаешься с коллегами — вроде все ничего. Но если начнется какой-нибудь радикальный раскардаш, это будет катастрофа. Тут надо просто уходить. И для многих непонятно чем заниматься, потому что никаких других активностей больше нет. Тут вопрос в некотором смысле — как говорили в советское время — момент истины такой».

В конце сентября из НИУ ВШЭ приходят новости о том, что с 29 сентября 2026 года для авторизации в системе, где находятся электронная зачетка студента и другие важные сервисы, «требуется скачать национальный мессенджер “Макс” и подключиться к боту Вышки. Теперь это единственный способ получения доступа к одному из важнейший цифровых сервисов университета».

Профессиональная среда уже приспособилась к тому, чтобы максимально снижать риски. В этой системе сохраняются свободные кафедры, нецензурированные курсы, возможность отстаивать профессиональные стандарты и студенческая солидарность. Но необходимость постоянно вычислять, что сегодня еще можно, а что завтра уже может вызвать нарекания и репрессии, сама по себе меняет гуманитарный университет — его язык, темы, отношения между людьми и представление преподавателей о собственной профессиональной свободе.

Поддержать работу T-invariant вы можете, подписавшись на наш Patreon и выбрав удобный размер донатов.

Ссылка для просмотра без VPN
Et Cetera